Тел.: +7 910 424 94 35
Скайп: lider.italy
Email: anna.bergo@mail.ru
От истерии к анорексии

Запад знает только две силы, которые из ничего могут создавать видимую реальность. Первая – это любимый Господь, вторая – великая «женская болезнь» истерия. Обе могут из слов, без органических субстанций создавать материальную, физическую реальность. 

Но, в то время как одна сторона играет в этом представлении роль господина, который определяет течение истории, другая играет роль дурочки, которая держит перед ним искривленное зеркало, где отражается его власть. Разумеется, в этой пьесе дурочка не равная партнерша. Однако по меньшей мере ей удалось привнести беспорядок в чистый мир определенности, который пытался создать логос порождающий (logos spermaticos). Поэтому, она всегда оценивалась как болезнь вранья и лживости. Отто Вайнигер сказал конкретней: «Истерия – это органичный кризис органичной лживости женщины». Она как будто «смехотворная мимикрия мужской души, пародия на свободу воли». И именно потому, что она является карикатурой и ложью, она дает понятие «нормальности» и правды, которые есть ее противоположность. 

Глядя через очки истерической двойственности, открылись необычные перспективы для истории западной ментальности. И поэтому не было никакой выдержанности в западных идеях – хотя бы речь шла о медицине, философии, теологии, психологии, литературе или искусстве, у которых истерия никогда не вызывала интереса. В ней предполагали тайну, какую-то инновацию. В то же время она служила как определитель норм, которые нуждались в аномальности – как несистемности, чтобы иметь возможность проявить себя. Так, чистота нуждается в нечистоте, чтобы предъявить, что есть чистота, так и логика нуждается в истерии, чтобы определить нормальность и системность.    

ИСТОРИЯ ИСТЕРИИ

О загадочных формах симптомов у женщин сообщают уже некоторые записи на папирусах Древнего Египта. Но проявление болезни рассматривали как магическое или даже божественное. Болезнью истерия станет только в античной Греции, в «корпусе Гиппократа», где термин истерия всплыл в первый раз. Это старейший термин медицинского словарного запаса. Это производное слово от греческого, обозначающего матку (hystera). В античности считали, что ряд симптомов, которые возникают у женщин, должны происходить из-за матки. 

Типичные истерические симптомы: экстатические выгибания тела и судороги, случаи паралича всего или части тела, приступы удушья, полная или частичная немота. (Знаменитая Анна О., лечение которой стало началом рождения психоанализа, которая не могла говорить на родном языке, но прекрасно изъяснялась на английском и французском. 

Далее к проявлениям истерии относятся: неуверенность при хождении или стоянии, нечувствительность кожи, частичная или полная потеря зрения… и многие другие, которые объединяет две особенности: во-первых, не обнаруживаются органические причины для симптомов, и во-вторых, они могут также внезапно исчезать, как и появляться. И Фрейду осталось только доказать, как тесно эти симптомы связаны с языком, символикой и общественным культурным феноменом.

Связь между болезнью и культурой действительна не только для истерии, а также для нозологии, т.е. для модели интерпретаций, которая развивается через так называемые женские болезни с каждым столетием. Оглядываясь назад, мы можем считывать эти различные модели интерпретаций как метафоры желаемого образа, который стремится к своей реализации. В объяснительных моделях истерии раскрывается желаемый образ знания, что возможно (как Господу) через слово создавать материальную действительность. Этот желаемый образ находит свое выражение в терапии истерии.

ИСТОРИЯ ЖЕЛАЕМОГО ОБРАЗА

В античности полагали, что симптомы истерии связаны с неудовлетворением полового или материнского инстинкта. В античной модели интерпретации интересен факт, что врачи считали матку органом, независящим от анатомии женщины. Некоторые считали даже, что речь идет о животном в теле женщины, которое иногда начинало непрестанно двигаться. При этом она перекрывает кровеносные и дыхательные пути, что приводит у пораженных к приступам паралича и удушья. Соответственно этому и выглядела терапия: поднося к носу пациентки неприятные запахи, пытались прогнать зверя (блуждающую матку) с верху, а с помощью приятных запахов, которыми натирали половые органы, или даже предписывая половые отношения и беременность, пытались вернуть животное опять вниз. 

Эта метафора блуждающей матки, а в античности совсем не метафора, особенно видя психологическое объяснение, свидетельствует о чем-то в желаемом образе того времени. Представление о матке, как о чужом органе, который живет в теле женщины, раскрывает нам желательный образ, что матка, а также и связанное с ней исключительное право продолжения рода, может быть удалена из тела женщины. Запреты от языка и культуры – культурные ограничения для женщин – опять предпосылка для того, чтобы подчинить тело женщины сторонней оценке.

Эта пояснительная модель – или желаемый образ – появилась почти в одно время с утопической моделью общества запада Платона, «Государство». Он создал фантазийную модель, что общественная реальность может быть «улучшена» посредством логики и научности. Его проект ни на чем не основывался, являясь допущением, в качестве идеи, что реальная действительность может преобразовываться посредством рациональных, расчетных, созданных человеком законах. Его «допущение» с течением западной истории по нарастающей преобразовывалось в представление о реализуемости. Насколько мысли Платона повлияли не только на философию, а также и на социальную и политическую действительность, представляется одним примером: в своем «Государстве» Платон требует, чтобы человеческая репродукция была бы подчинена рациональному планированию отбором и селекцией, и только элита может иметь потомство. Также, новорожденные от «элиты» должны изыматься у мам, и раститься государственными няньками, чтобы они целиком принадлежали государству. Дети, которые рождались у неполноценных членов общества, должны были быть выброшены. Этот утопический проект, за которым стоит фантазия улучшения закона мироздания посредством овладения и планирования по законам логики, преобразовался в реальность в 20-м столетии, как посредством национал-социалистической расовой политики, так и генетической технологией, отчасти почти слово в слово. Национал-социалисты ссылались в своей расовой политике исключительно на Платона.   

Похожее воплощенное господство, требующее исторического воплощения, развило желаемый образ блуждающей матки. В средние века приступы удушья и паралича, нечувствительность женского тела считались несомненным доказательством одержимостью дьяволом. Если в античности в тело женщины поселили животное, то тут это был черт, который перенял его функцию, и часто изображался как животное или полу-животное. Этот дьявол изгонялся из тела женщины, причем со всей возможной силой. Здесь терапия и желаемый образ стали совсем убедительными: стало не только мыслимым, но и совсем возможным удалять матку из организма.

При Ренессансе снова всплыло менее жестокое представление античности, по которому истеричка имеет в теле неудовлетворенное животное или орган. Paracelsus и Rabelais, которые являются главными теоретиками этой картины болезни, уже начали акцентировать внимание на связи между симптомами и культурным и, соответственно, языковым развитием. Тем самым дали процессу новое направление, при котором блуждания матки ведут ее еще выше. В следующие три или четыре столетия внедрялось представление, что истерическое заболевание происходит скорее не из низа живота, а из головы женщины. Сначала теоретики говорили про нервную систему, пока в 19 столетии не сложилось представление, что при истерии речь идет об образовании симптомов психикой. Это означает, что, рассматривая ход картины болезни от античности до века индустрии, констатировали, что произошло перемещение причин болезни, а с ними и выдуманного чужого органа, «наверх». А в конце 19 века, особенно после рождения психоанализа, матка оказалась совсем вверху – в голове, где преобразовалась в слова и символы, и смогла совсем покинуть тело женщины.

Именно это и происходит с разных точек зрения: симптом причина появления психоанализа. Но, есть и другие. В ходе 19 столетия наконец наука стала обладать точными знаниями о жизненных процессах: в 1830 была открыта овуляция, в 1875 улучшенная конструкция микроскопа обеспечила более точные данные о процессах при слиянии спермы и яйцеклетки. Это знание – вычисляемое, облеченное в слова и формулы, стало для евгеников основной идеей овладения зарождением и манипуляцией новой жизни. Изображая это прагматически: в современности матка преобразовалась в текстовую ссылку, которая (как генетический код) покидает тело женщины, и находит новую родину в лаборатории. Также и в терапии истерические симптомы преобразовались в слова: Фрейду внезапно удалось провести связь между лицевой невралгией пациентки Сесилии, и замечанием ее мужа, которое она восприняла «как удар в лицо».

То, что матка в течение 19 столетия преобразовалась в ссылку, которая покинула тело женщины, указывает на то, что в это же время возникло представление, что и мужчина тоже может быть истеричным. И это не терапевты называют мужчину истериком, а прежде всего люди искусства и писатели, т.е. творческие личности, которые воспользовались понятием и образованием симптомов истерии для мужчин. Флобер, Бодлер, Малларме и многие другие примеряли на себя с удовольствием понятие истерии, хотя врачи еще медлили (помня происхождение слова) переносить его на мужское тело. Литераторы воспевали женственность мужского тела, тем самым приводя аргумент, что мужчина обладает также хорошей, если даже и не лучшей формой для деторождения. И конечно же истерические люди искусства не оказались в больнице из-за появления симптомов. Наоборот: их ипохондрия, мигрени, их эпилепсия и приступы удушья рассматривались как доказательство их особенной творческой одаренности, их гениальности. 

ИСТЕРИЯ И ИСТОРИЯ ДУХА

Что же скрывается за этим историческим развитием? Чтобы избежать недопонимания: речь не идет о переходе от естества к культуре, как это иногда связывают с античностью, а речь идет о трансформации одного уровня культуры в другой, который сформирован законами символов. Истерия зародилась вместе с поступательным развитием символов, она распространялась в той мере, какую предоставляли формы мышления, создаваемые символами – и, наконец, ушла со сцены исторических событий, когда, собственно, письменность зафиксировалась в мышлении, а именно в 19 веке со всеобщей грамотностью в промышленных странах. На этом историческом пороге исчезает истерия из больниц в промышленных странах – причем, только в них, и без малейшего объяснения. И в этот же самый момент выступает на сцену исторических событий новая «женская болезнь»: анорексия, образование симптома дематериализации и аскезы, парадоксальным образом появляясь в ту эпоху, когда телесное и сексуальное «здоровье» поднялось до нормы.

Почему система письменности должна была играть такую роль в истории истерии. Я попробую набросать ответ. Наша система письменности сложилась за 800 лет до нашего летоисчисления – законченный алфавит был в Греции, родине Платона и Гиппократа, науки и логики. Эта система письменности отличается от других тем, что переводит звуки – фонемы – в визуальные символы. Как следствие, речь увековечилась на папирусе, что отделило ее физически. Путем отделения языка от говорящего тела, он освободился от закона смерти, которому оно подвержено. Стих, мысль или закон, зафиксированные на бумаге, переживут человека, который сформулировал этот закон, мысль, стих. Эта дихотомия смертной речи и бессмертного письма привела к глубокому перевороту на Западе: возникла историография (образ мышления в непрерывном времени), свод законов (как высшая инстанция) и наука, которая требует логики и однозначности. И возникла новая гендерная система, где истерия стала способом выражения. 

НАПИСАННОЕ ТЕЛО

Метаморфозы, которые вызвал греческий алфавит, состояли, с одной стороны, в абстрагировании от очевидного визуального – утопическая модель Платона, которая уже упоминалась – но, и, с другой стороны, в визуализации абстрактного. Их можно охарактеризовать шестью пунктами (которые в разные эпохи имели разное значение):

  1. Мышление на языке, с посредничеством которого не нужно было живое говорящее тело. В этом смысле Сомбарт назвал письменность – «Язык отсутствующего».
  2. Тесно связанная с этим вера в существование бессмертной души
  3. Производная от этого надежда на бессмертие. Если человек желает преодолеть смерть, то он должен быть как письменность: он должен стать «написанным», и получить «идеальное тело». И это одна из причин – как и в голливудских фильмах – невозможность увидеть мужской половой орган. Фаллос может иметь власть только будучи бестелесным. Если он получит телесность, станет видимым, то потеряет свою силу.
  4. Фантазма бессмертной души привела к представлению превосходства над визуальной, воспринимаемой ощущениями действительностью. Отсюда возникает характерная для Запада дихотомия между душой и материей, культурой и естеством.
  5. В этой дихотомии женское тело стало носителем символа человеческого естественного предназначения, а также бренности. Оно представляло используемый язык – и в логике этого ученые средневековья называли региональный разговорный язык «материнский», в то время как, написанные и латинские тексты были на «отцовском». (Напоминаю здесь о матке и ее роли в истории истерии). Т.е. антагонизм души и материи, который был чужд предыдущим обществам, нашел свое отражение в видимых половых различиях; он служил биологизации или натурализации воображаемой дихотомии между: письменность/душа с одной стороны, и устность/телесность/смертность с другой стороны. Из этих атрибуций – «мужская духовность» и «женская телесность» должен был развиться для женщин культурный запрет, который имеет исключительное значение для истории гендерных отношений, и для образования симптомов истерии: Истерия – с ее выразительными симптомами – есть тот репрезентативный образ феминизации, этого произносимого, связанного с телом языка.
  6. И, наконец, благодаря алфавитной письменности, возникла фантазма, что священное духовное послание может исполниться, когда визуальная действительность будет организована по законам логоса, которые исключают непредсказуемость и случайность – т.е. когда Божье Слово обретет плоть.

В то время, как предыдущие характеристики касаются также и других культур письменности, то, последний аспект – который можно описать, как материализация символа, характерен для христианского Запада. Это связано с греческим алфавитом, где символы требуют своей рематериализации. Отчетливей всего это становится при сравнении с семитским алфавитом, возникшим несколько столетий ранее. Семитский алфавит пишет только согласные, вследствие чего, читать его может лишь тот, кто знает этот язык. Это повлекло за собой, что образовалось одновременное существование разговорного и письменного языка, которое играет большую роль в религиозном обиходе. 

Греческий алфавит же напротив, с его полным охватом разговорного языка, привел к конкуренции письменности и устности, что привело, с одной стороны, к уже упомянутому обесцениванию устной речи по отношению к «вечным» записанным мыслям, однако, с другой стороны эти отношения включали в себя постепенное преобразование устной речи согласно законам и логики написанного. 

История греческого, а затем латинского и христианского общества может пониматься как процесс, в течение которого устная речь выстраивалась и оформлялась согласно законам написанного; процесс, который сильно ускорился после изобретения печати, и после 1800, параллельно с всеобщим обучением грамоте привел к неразличимости устности и письменности. Устность постепенно влилась в письменность, и была ей ассимилирована. Христос, как «Слово, ставшее плотью», это символический образ этих основополагающих отношений письменности и языка, души и материальности на Западе.

А истерия? Истерическое тело, в котором слова преобразуются в симптомы, представляло точное воспроизведение этой символической гендерной системы. С другой стороны, оно это также и подрывает. Так, как и Христос, который одновременно и человек и Бог, истерическое тело обладает «двойственной природой»: с одной стороны, воображение и имажинация, но, с другой стороны, оно переводит их в симптомы, что сравнимо с превращением во время Преложения Честных Даров. И если Христос «тело воплощенного слова», так и истерия сама силой слова создает реальные симптомы: судороги, приступы удушья, полную или частичную слепоту, потерю речи. И она выглядит так, будто обладает дефинитивной силой, которая относится собственно к мужскому – но при этом считалась типичной «женской болезнью».

СИМВОЛЫ И ТЕЛО

Хочу показать на конкретном примере, как вовлекалось в гендерную систематизацию отношение символов и тела – и, я считаю, вы увидите, что же это отношение могло иметь общего с расстройством пищевого поведения после 1900. И я не утверждаю, что эта связь символов и тела – есть единственная возможность, чтобы изучать историю гендерной организации на Западе. Она одна из многих других, но самая основная. Пример, в котором я хотела бы отобразить это отношение, состоит в проведении параллелей между историей денег и историей проституции, которые ведут себя как отражения друг друга.

Деньги означают «отчеканенное средство платежа», т.е. система символов – система символов как таковая, если не забывать, для скольких материальных ценностей она предназначена. История номиналистических денег – т.е. денег, на которые нанесен символ, который сообщает об их стоимости – находится в тесной связи с историей развития алфавитных знаков, и развивалась в связке с его возникновением в Греции. Сначала деньги, название которых (lat. pecunia) определялось словом «pecus», лат. – «животное», были символической заменой жертвы, которая приносилась в храме. «Жертвенные предметы», как жертвенный клинок (греч. Obelós, также «внести свою лепту»), до 7 века до н.э.

служили грекам разновидностью платежного средства. Церковная кружка произошла от сакральной емкости для зерна (греч. Thesaurós). И немецкое слово деньги произошло от старонемецкого «Жертва Богу». 

Эти деньги не имеют ничего общего с деньгами из благородного металла с отчеканенным оттиском, который подтверждал их цену или вес. Обозначения на греческих деньгах были чисто символами, монеты, на которых были эти символы, обычно были из серебра, но, стоимость монеты определялась не символом на ней. Стоимость, которую признавали в монете, определялась отождествлением символа с жертвенным животным, т.е. значение, засвидетельствованное Богом. Это засвидетельствование позднее выразилось в близости кредо и кредит. Вот так в Греции деньги стали государственно утвержденным платежным средством, которому была дана сила, как и написанному закону, утверждающему полномочия. При таких раскладах деньги вскоре должны были покинуть храм и перейти во всеобщие государственные и частные меновые операции. 

Также и проституция вышла из храма. В противоположность к распространенному мнению, что всегда признавалось за проституцией – «старейшая профессия мира» - новые исторические и социальные теории отмечают, что проституция была историческим феноменом, который неизвестен безденежным и кооперативно организованным племенным сообществам. Женская, а иногда и мужская, сакральная храмовая проституция возникла в 14 веке до н.э. Сакральная проституция была широко распространена среди народов Средиземноморья и Ближнего Востока, и была частью ужасного культа. Мирская проституция представляла собой дальнейшее развитие ритуальных форм религиозно-половой жертвы – в то же время, что и деньги, она покинула храм, чтобы обрести свое значение вне культа жертвенности. В 7 столетии до

н.э., когда в Греции чеканились первые серебряные монеты, проституция начала процветать, и в 594 году до н.э. Солон открыл первые государственные лицензированные бордели, где рабыни удовлетворяли сексуальные потребности жителей. Контроль над борделями осуществляли чиновники – как и в случае монет – контролировали цены и снимали налог на деятельность. 

Рим, где хождение монет было определяющим, во времена императоров имел

уже 46 борделей. Это ремесло считалось все также позорным, когда распространилось. Как и в греческих городах-государствах, свободным римлянам (но не римлянкам) под страхом наказания было запрещено занятие проституцией. Правило, регулирующее половую дифференциацию, можно толковать так, что мужское тело представляет символ на монете, в то время как женское тело символизирует материальную противоположность этому символу. Это отвечает уже ранее описанной гендерной дифференциации, которую создал алфавит – между мужским телом, которое представляет (бессмертные) символы письменности – и, следовательно, рациональность и духовность, в то время, как женское тело стало символическим образом устного языка и телесности. Также и в проституции: сексуальное тело стало воплощением абстрактных денежных символов. 

Чем больше расширялся денежный оборот, тем важнее также становилась и проституция. После падения Римской империи, и во время первых веков христианства циркуляция денег была незначительна. Но после того, как церкви распространились по всей Европе, начиная примерно с 1200, начало развиваться не только хозяйство, но и проституция. С развитием городов и системой денежного обращения она последовательно умножалась, и достигла в

15 веке размеров, которые сравнимы с значениями конца 19, начала 20 веков. С 13 века формируются заведения «женские дома», которые содержались сначала частно, а затем, все увеличиваясь, городом и даже клиром. В это время города создают стабильный, межрегиональный «вечный пфенниг», который заменил региональные монеты и позволил расширение торговли. Этому развитию денежного обращения предшествовало проповедование Преложения Честных Даров (1215) в церковном учении. И также, как в этом учении, из символа (облатки и вина) получалось плоть и кровь, казалось, что и проституция дает доказательство того, что человек рациональный обладает такой же способностью творить чудо, как и священник перед алтарем.

И, чем более абстрактный характер принимали деньги, тем важнее становилась продажная сексуальность. С 14 века развилось безналичное обращение с векселями, чеками, и в 17 веке шведы впервые ввели бумажные деньги, новшество, которое получило всеобщее признание только после Первой мировой войны: тогда с крушением золотого стандарта прекратилась связь бумажных денег с золотом, после чего начали циркулировать денежные валюты.

Этот постепенный переход денег в явные символы сопровождался расширением проституции, которая стала массовым феноменом в индустриальных городах в конце 19, в начале 20 века. Тогда, как и торговля людьми, стали играть большую роль сутенеры. Сутенер стал местом менялы, где тело менялось на символы, и оно трансформировалось в «живую монету». 20 столетие еще ускорило развитие: с возникновением принимаемых во всем мире электронных денег, промышленные страны начали импортировать из третьих стран женщин и детей; возникают международные сутенерские синдикаты. В то время расцвел секс-туризм: Филиппины, Таиланд, Латинская Америка и Африка. Обобщая: распознается историческая линия, в которой деньги и проституция ведут себя как отражение друг друга. Развитие «мирской» проституции становится видимым, как предпринятая большая попытка, передать деньгам, типичным абстрактным символам, квази-психологическую, порождающую и сексуальную власть. Так продажная сексуальность должна была

засвидетельствовать цену нематериальных денег – как и в своем начале о них свидетельствовал священник, как о цене жертвы. 

А теперь вернемся к истерии. В начале я сказала: наряду с Богом, только истерия может из ничего создавать реальность. С их возрастающим абстрагированием или символизмом, также и деньги начали обладать такой способностью. И вот мы видим, как деньги начали приобретать истерические свойства. И является ли это их способностью к полной, подражающей природе симуляции, которая направляет внимание «человека рационального» на истерию? И есть ли это власть истерического тела – из воображаемого создавать ту реальность, которая вызывает в нем такое восхищение, так что рынок руководствуется принципами истерии? Биржевой гуру Андрес Костолани сказал как-то: «черт изобрел биржу, чтобы человек верил, что он, как Бог, может из ничего создать Что-то». Замешан ли тут черт мы никогда не узнаем. Однако о том, что его старая сообщница, истерия, симптомы которой долгое время считались знаками одержимости, при создании биржи была моделью, говорит нечто. В начале 20 века из больниц в индустриальных странах начали пропадать сильные истерические приступы – по причинам никому не понятным. Могло это быть, что тогда истерия перешла на биржу? В той степени, в которой истерия исчезла из практики как «женская болезнь», она совершила широкий выход на денежный рынок. Чем абстрактней становились деньги, тем больше они превращались в бумаги и электронные циркулирующие символы, тем драматичнее становились ее инсценировки. 

С ее подавленным настроением и грандиозной эйфорией, с ее способностью, вызывать сердцебиение или депрессию, с ее расшатанными нервами и ее нервными срывами, с ее суггестивностью и ее синхронными состояниями возбуждения, биржа воплощает то, для чего воображаемые симптомы истерика были предвестниками. Она создала во всех смыслах общность единомышленников: общность смысла, в котором инвесторы ведут себя как непредсказуемо, так и единодушно. Биржа стала наследницей старого истерика, но она теперь действует не в отдельном женском теле, а в коллективном теле глобальной нервной системы: наконец то настоящий «ком в горле», который заслужил это название. С ее захватывающей спекуляцией ценными бумагами, которые не подтверждены средствами производства, она твердо придерживается принципов старой истерички с ее симптомами без органических причин. Только истеричке и бирже удается быть «чуть-чуть беременной».

И все-таки с ее гарантированной непостоянностью, с ее воображаемой беременностью – при которых высокие фондовые активы и целые рынки оказываются спекулятивными пузырями – изображает биржу не как старую «болезнь», а идеальным воплощением всех фантазий созидающего реальность власти символов. Биржа стала местом современной конверсии симптомов – и при этом речь идет также о гендерной конверсии: «мужской» символ наделяется «женской природой» с помощью симуляции. И телесным подтверждением этой способности к материализации является проституция. Согласно докладу, комиссия ЕС считает, что ежегодно до 500 тыс. женщин и детей прибывают в страны ЕС для сексуальной эксплуатации.

МАССОВАЯ ИСТЕРИЯ

Перемещение истерии в общественное пространство совсем не мое открытие. Она сама выдает себя в истории понятий. В начале 20 века постепенно внедрилось понятие массовой истерии. Нозология говорит о том, что истерия есть болезнь отсутствия Эго и Воли. Истеричные легко внушаемы, и присваивают за неимением «реального» Я – «псевдо-Я», которое берется из картинок внешнего мира. Такая пояснительная модель для истерии находится в полном противоречии с понятийными моделями предыдущего времени. Если сначала истерия рассматривалась как болезнь неадаптивности, отклонения от «нормальности», то теперь интерпретируется как болезнь переадаптивности, как отсутствие способности «говорить нет». 20 век стал эпохой массовой истерии, свободному, восторженному подчинению Я – МЫ, и эта картинка также гендерно не нейтральна. В тот же год, когда Фрейд и Бройер

опубликовали «Учение об истерии», во Франции публикует Гюстав Ле Бон книгу

«Психология масс», в которой он описывает «психологическую массу», как «неопределенное существо». Как показывает понятие «неопределенное существо», которое напоминает «черный континент» Фрейда, что и это изображение гражданского общества не лишено сексуальных картин. И если физиолог Рудольф фон Вирхов объяснял: «Женственность, которой мы восхищаемся и превозносим в настоящей женщине, всего лишь зависимость от яичников», то Ле Бон пишет: «масса управляется почти исключительно бессознательным. Ее действия более зависимы от спинномозговой, чем от деятельности головного мозга. Действия могут полностью исполняться, но не исходят из головного мозга, и речь идет единственно о случайных раздражителях. 

Ле Бон приравнивает массу исключительно к женскому – как до этого церковь или нация были феминизированы: «повсюду массы женоподобны, но самые женоподобные латинские массы». И хотя у Ле Бона есть образ «вождя», но стать им он может, если он соответствует свойствам и иррациональности «массы».

«В большинстве случаев вожди не мыслители, а люди дела. Они не проницательны, да и не могут таковыми быть, т.к. проницательность ведет к сомнениям и бездействию. Главным образом они находятся в неврозах, возбуждениях, полупомешательствах, что является пограничным состоянием с помешательством. 

У Ле Бона масса подвергается воздействию воображений, и одновременно является протонатурой, обладает «настоящим» телом. И вот отчетливо видно, каким образом здесь традиционное описание истерии – нервозность, иррациональность, непредсказуемость, воображение и их власть над натурой – переносятся от индивидуального женского тела на коллективное тело. 

И не удивительно ли, что старая «женская болезнь» прощается и обращается к стратегии протестов? И может ли это удивлять, что «болезнь противоволи», как истерию назвал Фрейд, ищет новые формы выражения? Женские расстройства пищевого поведения вышли на сцену в тот момент, когда истерическое образование симптома попрощалось с лечебными заведениями. Они выражали образование симптома «исчезновения» или дезинкарнации. И не слишком ли натянуто, видеть связь между этой картиной заболевания сексуальных отклонений, и женского тела, как «живой монеты»? И, неправомерно ли предположить связь, между этой картиной болезни, которая как и немало других двигает самость – т.е. индивидуума – в центр интересов, и «женоподобной массы»?

ДЕЗИНКАРНАЦИЯ

Но это не совсем симптомы, как «больные», которые указывают на родство истерии и анорексии. Прежде всего, конечно, это верно для факта, что в преобладающем числе анорексии это женщины и девушки, и при тех немногих мужских анорексиков среди них часто регистрируется сильная идентификация с женственностью. Однако схожесть обеих картин заболевания распространяется не только на пол, а также на отношение других к больному. Анорексичкам, как и прежде истеричкам, часто приписывают злой умысел, или считали их скрытными. «Это хорошо известный факт, что анорексики редко говорят правду, если вообще говорят», это приведено в одном современном учебнике об анорексии. Одновременно им приписывают инстинкт саморазрушения. 

Мара Сельвини Палаццоли, которая давно занимается с анорексичками, приписывает им особенную силу воли, энергию, работоспособность, интеллект, душевную возбудимость и восприимчивость. Другие описывали анорексичек как, людей с сильной, взрывной, глубинной жизненной энергией. Им приписывалась «страстная, и с тем же подавленная любовь к жизни». Таким образом тяжело разглядеть, почему исключительно у анорексиков должно доходить до «инстинкта саморазрушения», или «отказа, стать большим», чем часто объясняют анорексию. Впечатление, что при анорексии речь идет более о форме самосохранения, усиливается при ближайшем рассмотрении. Вот Сельвини Палаццоли пишет: Плохое тело, которое отстраняют от самости, защищает существование хорошего, идеального, подкрепленного, приемлемого и уважаемого Я. «Дезинкарнация», как назвали анорексию трое французских психоаналитиков, служит цели освобождения от тела, которое рассматривается как фальшивое и плохое, ведь она же сама и приравнивается ко «лжи». В тоже время исчезающее тело служит доказательством «подлинности» и «искренности». Однако, не говорится ли здесь о прямой инверсии старого отношения, при котором женское тело инкарнирует «ложь», которая противопоставляется невидимой «правде»? И не соответствует ли эта инверсия опять же инверсии, которая состоялась в истории западного мышления? Боролась ли истерия за защиту несуществующего тела и тем самым обличала

«ложь», так далее называет анорексия, будучи ее наследницей, тело, как «материализованный символ лжи». В анорексии также отражается протест современного общества масс и изобилия. Это может быть причиной того, что нарушения пищевого поведения появились одновременно с новыми формами протеста. К ним относится протестное голодание, которое первый раз применили английские суфражистки, как вид коллективного политического протеста. Родственность с анорексией просто бросается в глаза. На суфражистках первый раз в истории было опробовано принудительное кормление – и, когда рассматривают некоторые формы терапии анорексии, нельзя не провести параллель с такими формами ухода. Оба, протестная голодовка и анорексия, являются формами протеста, которые в прежние времена были бы бессмысленными, потому что, тела, которые представляли  материальность, стали бы победителями. Забастовка голоданием может быть эффективна только в том обществе, которое представляет себя как «всеобщая мать», и в котором возникают коллективные «женственные» черты – в виде нации, как «тело народа», как общество социального благосостояния и как масса. Т.е. протестное голодание, как орудие, распространилось во внутриполитической борьбе в массе, в которой уже женское тело символизировало все что угодно, кроме себя самого. Такие формы противостояния, как забастовка голоданием и анорексия, стали понимаемыми и разумными в контексте того, что они представляли действительную угрозу коллективу. Так Сельвини Палаццоли пишет: «В своей экстремистской форме – т.е. забастовка голоданием – отказ от пищи стал идеалистическим ударом за свободу; тотальное неприятие насилия сильных над слабыми. 

Мне совершенно чуждо, в каком-либо виде идеализировать анорексию, и провозглашать анорексичных женщин «героями истории». Более того, речь идет о вопросе: что свидетельствует появление «женской болезни» как эта об обществе, в котором она возникает? Как и истерия, так и нарушения пищевого поведения открывают другой взгляд на социальную действительность – а именно, со многих точек зрения: с одной стороны анорексия указывает на историческое развитие, которое привело к возникновению современных индустриальных государств с их догмами благосостояния – среди них догма материального перевоплощения денег. Оно хранит воспоминание о том, что у тела есть история. При этом оно вступает в альянс со давней соперницей истерии: письменность, которая хранит воспоминания о историческом процессе, которая и породила «предписанное» тело. Таким образом можно прочитать интерпретацию анорексии Сельвини Палаццоли: Плохое тело, которое отдаляется от самости, охраняет существование хорошего, идеального, подкрепленного, приемлемого и уважаемого Я.

Вернуться к списку